Мой сосед, старенький французский офицер, увидев, как я с волнением поднял глаза при этом обращении, взял на себя смелость спросить, в чем дело. — Я в трех словах рассказал ему о случившемся, прибавив, как это бесчеловечно.
Тем временем карлик дошел до крайности и в первом порыве бешенства, который обыкновенно бывает безрассудным, пригрозил немцу, что отрежет ножом его длинную косу. — Немец обернулся и с невозмутимым видом сказал карлику, пусть сделает одолжение, если только он до нее достанет.
Оскорбление, приправленное издевательством, кто бы ни был его жертвой, возмущает каждого, в ком есть чувство: я готов был выскочить из ложи, чтобы положить конец этому бесчинству. — Старенький французский офицер сделал это гораздо проще и спокойнее: перегнувшись немного через барьер, он кивнул часовому и при этом показал пальцем на непорядок — часовой сейчас же двинулся в том направлении. — Карлику не понадобилось излагать свою жалобу — дело само за себя говорило; мигом оттолкнув немца мушкетом, часовой взял бедного карлика за руку и поставил его перед немцем. — Вот это благородно! — сказал я, хлопая в ладоши. — А все-таки, — сказал старый офицер, — вы бы этого не позволили в Англии.
— В Англии, милостивый государь, — сказал я, — мы все рассаживаемся удобно.
Будь я в разладе с собой, старый французский офицер восстановил бы во мне душевную гармонию, — тем, что назвал мой ответ bon mot, — а так как bon mot всегда чего-нибудь стоит в Париже, он предложил мне щепотку табаку.
РОЗА
ПАРИЖ
Теперь пришла моя очередь спросить старого французского офицера: «В чем дело?» — ибо возглас «Haussez les maine, Monsieur l'Abbe!» [59] , раздавшийся из десяти различных мест партера, был для меня столь же непонятен, как мое обращение к монаху было непонятно для офицера.
Он сказал мне, что возглас этот относится к какому-нибудь бедному аббату в одной из верхних лож, который, по его мнению, притаился за двумя гризетками, чтобы послушать оперу; а партер, высмотрев его, требует, чтобы во время представления он держал обе руки поднятыми кверху. — Разве можно предположить, — сказал я, — чтобы духовное лицо залезло в карман к гризетке? — Старый французский офицер улыбнулся и, пошептав мне на ухо, открыл двери тайн, о которых я не имел понятия —
— Праведный боже! — сказал я, побледнев от изумления, — возможно ли, чтобы столь тонко чувствующий народ был в то же время столь неопрятен и столь непохож на себя! — Quelle grossierete! [60] — добавил я.
Французский офицер пояснил мне, что это грубоватая насмешка над церковью; она берет начало в театре в те времена, когда Мольер поставил на сцену «Тартюфа», — но, подобно другим остаткам готических нравов, теперь выходит из употребления. — У каждого народа, — продолжал он, — есть утонченные манеры и grossieretes, в которых им поочередно принадлежит первенствующая роль, переходящая от одних к другим, — он побывал во многих странах, но среди них не было такой, где он не нашел бы некоторых тонкостей, в других как будто отсутствующих. Le Pour et le Contre se trouvent en chaque nation [61] ; хорошее и худое, — сказал он, — повсюду пребывают в некотором равновесии, и только знание, что дело обстоит именно так, может освободить одну половину человечества от предубеждений, которые она питает против другой половины. — Польза путешествия в отношении savoir vivre [62] заключается в том, что оно позволяет увидеть великое множество людей и обычаев; оно учит нас взаимной терпимости; а взаимная терпимость, — заключил он с поклоном в мою сторону, — учит нас взаимной любви.
Старый французский офицер произнес это с такой прямотой и так дельно, что во мне сильно укрепилось первоначальное благоприятное впечатление от него — я вообразил, что люблю этого человека; но боюсь, я ошибся насчет предмета моих чувств — им был мой собственный образ мыслей, но только с тем различием, что я бы не мог и вполовину так хорошо его выразить.
И для всадника и для его коня одинаково неудобно, если последний идет, прядя ушами и всю дорогу вздрагивая перед предметами, которых он никогда раньше не видел. — Хотя мучения этого рода мне свойственны меньше, чем кому-нибудь, все-таки я честно признаюсь, что многие вещи действовали на меня болезненно и что в первый месяц я краснел от многих слов — которые потом находил безобидными и совершенно невинными.
Мадам де Рамбуйе после шестинедельного знакомства. со мной удостоила меня чести прокатить в своей карете за город. — Мадам де Рамбуйе приличнейшая из всех женщин, и я не думаю, чтобы мне случилось когда-нибудь встретить женщину более добродетельную и более чистую сердцем. — На обратном пути мадам де Рамбуйе попросила меня дернуть шнурок. — Я спросил, не хочет ли она чего. — Rien que pisser, — сказала мадам де Рамбуйе. —
— Не посетуй, благовоспитанный путешественник, на мадам де Рамбуйе за то, что она сошла п…..ь. — И вы, прелестные, таинственные нимфы, ступайте каждая сорвать свою розу, и разбросайте их по пути, — ведь мадам де Рамбуйе не сделала ничего больше. — Я помог мадам де Рамбуйе выйти из кареты, и, будь я даже, жрецом целомудренной Касталии, я не мог бы с большим благоговением совершить службу у ее источника.
ПАРИЖ
Сказанное старым французским офицером о путешествиях привело мне на память совет Полония сыну на тот же предмет — совет Полония напомнил мне «Гамлета», а «Гамлет» остальные пьесы Шекспира, так что по дороге домой я остановился на набережной Конти купить все собрание сочинений этого писателя.
Книгопродавец сказал, что у его нет его и в помине. — Comment! [63] — сказал я, вынимая том из собрания, лежавшего на прилавке между нами. — Он ответил, что книги эти присланы ему только для того, чтобы их переплести, и завтра утром он должен отослать их обратно в Версаль графу де Б****. — Разве граф де Б****? — сказал я, — читает Шекспира? — C'est un esprit fort [64] , — отвечал книгопродавец. — Он любит английские книги и, что делает ему еще больше чести, мосье, он любит также англичан. — Любезность ваша, — сказал я, — прямо обязывает англичан истратить один или два луидора в вашей лавке. — Книгопродавец поклонился и собирался что-то сказать, как в лавку вошла молодая благопристойная девушка лет двадцати, по внешнему виду и платью fille de chambre [65] какой-нибудь набожной светской дамы; она спросила «Les egarements du coeur et de Tesprit». Книгопродавец немедленно дал ей эту книгу; девушка вынула зеленый атласный кошелек, перевязанный лентой такого же цвета, и, засунув в него большой и указательный пальцы, достала деньги и заплатила. Так как мне больше нечего было делать в лавке, то мы вместе вышли на улицу.
— На что вам понадобились, милая, — сказал я, — Заблуждения сердца, ведь вы, должно быть, еще даже не знаете, что оно у вас есть? Пока тебе не сказала о нем любовь или пока не сделал ему больно какой-нибудь вероломный пастушок, ты не можешь быть уверена в его существовании. — Le Dieu m'en garde! [66] — сказала девушка. — Правильно, — отвечал я, — потому что, если сердце у тебя доброе, жаль будет, если его украдут: оно — твое маленькое сокровище и придает лицу твоему больше красы, чем жемчуга, которые ты бы надела на себя.
Молодая девушка слушала с покорным вниманием, держа все время за ленту атласный кошелек. — Какой он маленький, — сказал я, подхватывая кошелек за донышко — она протянула его ко мне, — и в нем очень немного, моя милая, — сказал я, — но если ты будешь настолько же доброй, насколько ты пригожа, небо наполнит его. — В руке моей было зажато несколько крон на покупку Шекспира; так как девушка совсем выпустила кошелек, я сунул в него одну крону и, завязав ленту бантиком, вернул ей.
59
Поднимите руки, господин аббат! (франц.).
60
Какая грубость! (франц.).
61
У каждой нации находятся свои «за» и «против» (франц.).
62
Умение жить (франц.).
63
Как! (франц.).
64
Это вольнодумец (франц.).
65
Горничная (франц.).
66
Боже меня сохрани от этого! (франц.).